5 notes
В экслибрисе «Независимой газеты» напомнили про двухтомный дневник бывшей дворянки «эпохи непросвещенного абсолютизма», изданный летом 2011-го года и до сих пор не упавший в нашу покупательскую корзину печатных книг (цена полного полторакилограммового издания на Озоне — 841 рубль, 00 копеек).
К слову, Полина Барскова еще в августе сделала ладно (ссылка):
Блокадный город, который встает со страниц дневника Шапориной, разительно отличается от блокадного города, который вот уже 60 лет навязывается нам государственной историографией: здесь гордые интеллектуалки с дистрофическими кровоподтеками и по неделям не встающими из зловонных кроваток родственниками водят небескорыстную дружбу с прелестными «булочницами»-проститутками, кормящимися при Смольном (история блокадного выживания есть прежде всего история института советских привилегий). Для тех же, кому к власти не приблизиться, главная надежда на спасение — скупщики-комиссионеры, одновременно презираемые (блокадник-академик Дмитрий Лихачев называл их «червями») и необходимые; в отличие от государства не оставившие брезгливо сотни тысяч дистрофиков погибать в выморочных черных квартирах, но несущие им еду по непомерным ценам в обмен на модную одежду, антикварные книги и драгоценности. Здесь эвакуация считается большей опасностью (тиф, нищета, бездомность, лишение всего имущества в городе), чем вторая блокадная зима; здесь никто никогда не верит официальной информации, но все порождают и обсуждают слухи — от надежды на спасительный приход американцев и французов до попыток (особенно в начале эпопеи) приспособиться к мысли о будущем под немцами.
Как блокадный город Шапориной отличается от стереотипной репрезентации блокадной трагедии, подвергшейся нескольким поколениям цензоров, так необычны и позиции повествователя этого текста. Любовь Шапорина, одухотворенная, вопиюще талантливая, просвещенная интеллигентка, страдалица и спасительница семьи (включающей и приемных детей друзей-арестантов), сотрудничает с НКВД, называет свой народ бескультурной чернью, постоянно позволяет себе однообразно-разительные антисемитские комментарии.
Перед нами свидетельство выживания в советском веке сознания, постоянно нуждающегося в подтверждении своей исключительности (самый проницательный анализ этого явления принадлежит другой блокаднице — Лидии Гинзбург) и находящегося в постоянном формирующем конфликте с историей. Мы видим здесь любопытные линии протяженности. Согласно активным сегодня мифологиям утопического дореволюционного прошлого, оно было совершенно подавлено и изолировано советским настоящим, однако читатель Шапориной может наблюдать, как одни и те же черты социального мышления переходят из одной эпохи в другую, меняя маску, но не сущностную природу. Например, классовая надменность, упивание своей позицией над безмысленной толпой транслируется в надменность советской привилегированной культурности (напомню, муж Шапориной был преуспевающим советским композитором), а антисемитизм, бывший общим местом русской аристократии, перерождается в гордое чувство причастности к народу-победителю, стоящему, как мы видим из бесконечных bons mots Шапориной, неизмеримо выше евреев, которых «вероятно, скоро будут судить за трусость» (интуиция ее не подвела, и расправа последовала, только причинно-следственные связи оказались не так ясны).
Наблюдения Шапориной поражают парадоксальным сочетанием последовательности и противоречивости — перед нами дискурсивный коллаж, результат упорного и остроумного самоконструирования. Антисемитизм соседствует с антирасизмом («А они ежедневно нас обстреливают из дальнобойных. Варвары самые настоящие, и весь их расизм провалится как бред!»), неприятие тоталитарной власти — с приступами умиления Сталиным.
При этом иногда эти записи ошеломляют проницательностью и способностью понимать политические хитросплетения (что, каюсь, срезонировало у меня с меланхолическим замечанием Сергея Довлатова, что в то время как «Лиля Брик и Эльза Триоле и не догадывались о сталинских бесчинствах, моя тетя знала все»): нищая кукольница в блокадном городе совершенно точно угадала, кто виноват в трагедии Катынского леса.
В сексотской линии повествования мы также видим богатейший и пронзительно противоречивый спектр эмоций и стратегий социального перформанса: Шапорина презирает своего «ведущего», заигрывает с ним, лжет ему и боится его: так же болезненны колебания отношений с подругами, которых она подозревает в доносительстве. Степень серьезности этой «игры» мы понимаем, когда первой версией «необъяснимого» самоубийства друга она считает ту, что, «вероятно, его пытались склонить к сотрудничеству».
Перед нами живая жизнь, отчаянно тянущаяся к выживанию, причем не столько тела, но и духа, двух постоянных искусителей и противников блокадника. Одним из наиболее любопытных моментов является психологическая стратегия выживания, почерпнутая Шапориной из самого главного и все же несовершенного учебника блокадной жизни — «Войны и мира» Толстого. Это идея перемещения внимания, пришедшая к Пьеру Безухову во французском плену. Шапорина перемещает внимание с еды на чтение, с себя на других, с отсутствия надежды на ее отчаянно сконструированный, неверный проблеск — день за днем все 900 дней; и так выживает, презирая, падая духом, постоянно борясь с собой и окружающим миром. Борьба эта далеко не всегда приятна, на взгляд стороннего наблюдателя (каковыми мы все и являемся), и часто может ставить в тупик современного читателя, который привык, чтобы за него кто-то занимался «смыслоделанием», выдавая готовые ответы; заранее деля людей и государства на несущих зло или добро; подменяя то, как было на самом деле, тем, как нам бы хотелось, чтобы было.
Но с этой идеалистической позиции мы ничего не поймем про такие явления блокадного бытия, как черный рынок (только с недавних пор исследования историков Никиты Ломагина, Владимира Пянкевича, Джеффри Хасса, Ричарда Бидлака как-то нарушают могучее и брезгливое нежелание ничего об этом знать), видоизменения категорий морали и личности (идея «моральной дистрофии» еще ждет своего анализа), пересоздание городских инфраструктур. А главное — хотя это уже сейчас слишком поздно для большинства из них, но не для нас же! — мы не приблизимся к разрешению социальной проблемы блокадного стыда, самого кромешного и безжалостного цензора, порожденного несоответствием опыта идеологическим конструктам. Публикация дневника Шапориной дает нам шанс протрезвления; это еще один шаг на пути к замене памятников и мифов историей, состоящей из историй.